Неточные совпадения
Скотинин. Я никуда
не шел, а брожу, задумавшись. У меня такой обычай, как что заберу в
голову, то
из нее гвоздем
не выколотишь. У меня, слышь ты, что вошло в ум, тут и засело. О том вся и дума, то только и вижу во сне, как наяву, а наяву, как во сне.
Но ошибка была столь очевидна, что даже он понял ее.
Послали одного
из стариков в Глупов за квасом, думая ожиданием сократить время; но старик оборотил духом и принес на
голове целый жбан,
не пролив ни капли. Сначала пили квас, потом чай, потом водку. Наконец, чуть смерклось, зажгли плошку и осветили навозную кучу. Плошка коптела, мигала и распространяла смрад.
«А ничего, так tant pis», подумал он, опять похолодев, повернулся и
пошел. Выходя, он в зеркало увидал ее лицо, бледное, с дрожащими губами. Он и хотел остановиться и сказать ей утешительное слово, но ноги вынесли его
из комнаты, прежде чем он придумал, что сказать. Целый этот день он провел вне дома, и, когда приехал поздно вечером, девушка сказала ему, что у Анны Аркадьевны болит
голова, и она просила
не входить к ней.
Он чувствовал, что лошадь
шла из последнего запаса;
не только шея и плечи ее были мокры, но на загривке, на
голове, на острых ушах каплями выступал пот, и она дышала резко и коротко.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались
из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в
голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское,
не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Они
шли с открытыми
головами, с длинными чубами; бороды у них были отпущены. Они
шли не боязливо,
не угрюмо, но с какою-то тихою горделивостию; их платья
из дорогого сукна износились и болтались на них ветхими лоскутьями; они
не глядели и
не кланялись народу. Впереди всех
шел Остап.
— Молчи ж, говорят тебе, чертова детина! — закричал Товкач сердито, как нянька, выведенная
из терпенья, кричит неугомонному повесе-ребенку. — Что пользы знать тебе, как выбрался? Довольно того, что выбрался. Нашлись люди, которые тебя
не выдали, — ну, и будет с тебя! Нам еще немало ночей скакать вместе. Ты думаешь, что
пошел за простого козака? Нет, твою
голову оценили в две тысячи червонных.
Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что
из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину
голы, по русской пословице: «
Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного
не достигнешь».
Самгин поднял с земли ветку и
пошел лукаво изогнутой между деревьев дорогой
из тени в свет и снова в тень.
Шел и думал, что можно было
не учиться в гимназии и университете четырнадцать лет для того, чтоб ездить по избитым дорогам на скверных лошадях в неудобной бричке, с полудикими людями на козлах. В
голове, как медные пятаки в кармане пальто, болтались, позванивали в такт шагам слова...
«Болван», — мысленно выругался Самгин и вытащил руку свою из-под локтя спутника, но тот, должно быть,
не почувствовал этого, он
шел, задумчиво опустив
голову, расшвыривая ногою сосновые шишки. Клим
пошел быстрее.
Этот долг можно заплатить
из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, Боже мой, как все может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку на
славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они, с Ольгой!.. Боже! Вот оно, счастье!.. Как это все ему в
голову не пришло!
Утром рано Райский,
не ложившийся спать, да Яков с Василисой видели, как Татьяна Марковна, в чем была накануне и с открытой
головой, с наброшенной на плечи турецкой шалью,
пошла из дому, ногой отворяя двери, прошла все комнаты, коридор, спустилась в сад и
шла, как будто бронзовый монумент встал с пьедестала и двинулся, ни на кого и ни на что
не глядя.
Она будто
не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет
голову и плечи и на них — эту свою «беду»! Она,
не чуя ног,
идет по лесу в крутую гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими глазами,
из которых широко глядит один окаменелый, покорный ужас.
— Экая здоровая старуха, эта ваша бабушка! — заметил Марк, — я когда-нибудь к ней на пирог приду! Жаль, что старой дури набито в ней много!.. Ну я
пойду, а вы присматривайте за Козловым, — если
не сами, так посадите кого-нибудь. Вон третьего дня ему мочили
голову и велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно, а он, в забытьи, всю капусту с
головы потаскал да съел… Прощайте! я
не спал и
не ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой
из кофе потчевала…
— Разумеется, мне
не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я
шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был!.. «Ах, черт возьми, это письмо
из головы нейдет!» — думал между тем сам.
Через неделю после того он
шел с поникшей
головой за гробом Наташи, то читая себе проклятия за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту,
не берег, то утешаясь тем, что он
не властен был в своей любви, что сознательно он никогда
не огорчил ее, был с нею нежен, внимателен, что, наконец,
не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей любви и уже никогда
не выходила
из тихого сна,
не будила и его, что в ней
не было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
Все это неслось у ней в
голове, и она то хваталась опять за перо и бросала, то думала
пойти сама, отыскать его, сказать ему все это, отвернуться и уйти — и она бралась за мантилью, за косынку, как, бывало, когда торопилась к обрыву. И теперь, как тогда, руки напрасно искали мантилью, косынку. Все выпадало
из рук, и она, обессиленная, садилась на диван и
не знала, что делать.
Наконец председатель кончил свою речь и, грациозным движением
головы подняв вопросный лист, передал его подошедшему к нему старшине. Присяжные встали, радуясь тому, что можно уйти, и,
не зная, что делать с своими руками, точно стыдясь чего-то, один за другим
пошли в совещательную комнату. Только что затворилась за ними дверь, жандарм подошел к этой двери и, выхватив саблю
из ножен и положив ее на плечо, стал у двери. Судьи поднялись и ушли. Подсудимых тоже вывели.
— А ведь я чего
не надумалась здесь про тебя, — продолжала Марья Степановна, усаживая гостя на низенький диванчик
из карельской березы, — и болен-то ты, и на нас-то на всех рассердился, и бог знает какие пустяки в
голову лезут. А потом и
не стерпела: дай
пошлю Витю, ну, и
послала, может, помешала тебе?
Бахарев вышел
из кабинета Ляховского с красным лицом и горевшими глазами: это было оскорбление, которого он
не заслужил и которое должен был перенести. Старик плохо помнил, как он вышел
из приваловского дома, сел в сани и приехал домой. Все промелькнуло перед ним, как в тумане, а в
голове неотступно стучала одна мысль: «Сережа, Сережа… Разве бы я
пошел к этому христопродавцу, если бы
не ты!»
После этой сцены Привалов заходил в кабинет к Василию Назарычу, где опять все время разговор
шел об опеке. Но, несмотря на взаимные усилия обоих разговаривавших, они
не могли попасть в прежний хороший и доверчивый тон, как это было до размолвки. Когда Привалов рассказал все, что сам узнал
из бумаг, взятых у Ляховского, старик недоверчиво покачал
головой и задумчиво проговорил...
Голову Григория обмыли водой с уксусом, и от воды он совсем уже опамятовался и тотчас спросил: «Убит аль нет барин?» Обе женщины и Фома
пошли тогда к барину и, войдя в сад, увидали на этот раз, что
не только окно, но и дверь
из дома в сад стояла настежь отпертою, тогда как барин накрепко запирался сам с вечера каждую ночь вот уже всю неделю и даже Григорию ни под каким видом
не позволял стучать к себе.
Внутри фанзы, по обе стороны двери, находятся низенькие печки, сложенные
из камня с вмазанными в них железными котлами. Дымовые ходы от этих печей
идут вдоль стен под канами и согревают их. Каны сложены
из плитнякового камня и служат для спанья. Они шириной около 2 м и покрыты соломенными циновками. Ходы выведены наружу в длинную трубу, тоже сложенную
из камня, которая стоит немного в стороне от фанзы и
не превышает конька крыши. Спят китайцы всегда
голыми,
головой внутрь фанзы и ногами к стене.
—
Не надейтесь по-пустому: в этих слезах увидит он только обыкновенную боязливость и отвращение, общее всем молодым девушкам, когда
идут они замуж
не по страсти, а
из благоразумного расчета; что, если возьмет он себе в
голову сделать счастие ваше вопреки вас самих; если насильно повезут вас под венец, чтоб навеки предать судьбу вашу во власть старого мужа…
Не знаю, завидовал ли я его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна
из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже приходило в
голову идти к нему и все рассказать.
… В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в дикой скале. В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть, кровь струится
из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую
голову на лапу, он стонет; его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто, внизу пруд; все это задвинуто горами, деревьями, зеленью; прохожие
идут,
не догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
— И на третий закон можно объясненьице написать или и так устроить, что прошенье с третьим-то законом с надписью возвратят. Был бы царь в
голове, да перо, да чернила, а прочее само собой придет. Главное дело, торопиться
не надо, а вести дело потихоньку, чтобы только сроки
не пропускать. Увидит противник, что дело тянется без конца, а со временем, пожалуй, и самому дороже будет стоить — ну, и спутается. Тогда
из него хоть веревки вей. Либо срок пропустит, либо на сделку
пойдет.
Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши
из рук Солохи чарку водки, рассказал, что он
не пошел к дьяку, потому что поднялась метель; а увидевши свет в ее хате, завернул к ней, в намерении провесть вечер с нею.
В сущности Харитина вышла очертя
голову за Полуянова только потому, что желала хотя этим путем досадить Галактиону. На, полюбуйся, как мне ничего
не жаль! Из-за тебя гибну. Но Галактион, кажется,
не почувствовал этой мести и даже
не приехал на свадьбу, а
послал вместо себя жену с братом Симоном. Харитина удовольствовалась тем, что заставила мужа выписать карету, и разъезжала в ней по магазинам целые дни. Пусть все смотрят и завидуют, как молодая исправница катается.
Старик
шел не торопясь. Он читал вывески, пока
не нашел то, что ему нужно. На большом каменном доме он нашел громадную синюю вывеску, гласившую большими золотыми буквами: «Хлебная торговля Т.С.Луковникова». Это и было ему нужно. В лавке дремал благообразный старый приказчик. Подняв
голову, когда вошел странник, он машинально взял
из деревянной чашки на прилавке копеечку и, подавая, сказал...
Из Суслона скитники поехали вниз по Ключевой. Михей Зотыч хотел посмотреть, что делается в богатых селах. Везде было то же уныние, как и в Суслоне. Народ потерял
голову. Из-под Заполья вверх по Ключевой быстро
шел голодный тиф. По дороге попадались бесцельно бродившие по уезду мужики, — все равно работы нигде
не было, а дома сидеть
не у чего. Более малодушные уходили
из дому, куда глаза глядят, чтобы только
не видеть голодавшие семьи.
Вот точное описание с натуры петушка курахтана, хотя описываемый далеко
не так красив, как другие, но зато довольно редок по белизне своей гривы: нос длиною в полвершка, обыкновенного рогового цвета; глаза небольшие, темные; головка желтовато-серо-пестрая; с самого затылка начинается уже грива
из белых, длинных и довольно твердых в основании перьев, которые лежат по бокам и по всей нижней части шеи до самой хлупи; на верхней же стороне шеи, отступя пальца на два от
головы, уже
идут обыкновенные, серенькие коротенькие перья; вся хлупь по светло-желтоватому полю покрыта черными крупными пятнами и крапинами; спина серая с темно-коричневыми продольными пестринами, крылья сверху темные, а подбой их белый по краям и пепельный под плечными суставами; в коротеньком хвосте перышки разных цветов: белые с пятнышками, серые и светло-коричневые; ножки светло-бланжевые.
Шел громкий говор, покачиванья
головами, даже смех; никто
не выходил
из церкви, все ждали, как примет известие жених.
Тит только качал
головой. Татьяна теперь была в доме большухой и всем заправляла. Помаленьку и Тит привык к этому и даже слушался Татьяны, когда речь
шла о хозяйстве. Прежней забитой бабы точно
не бывало. Со страхом ждала Татьяна момента, когда Макар узнает, что Аграфена опять поселилась в Kepжацком конце. Когда Макар вернулся
из лесу, она сама первая сказала ему это. Макар
не пошевелился, а только сдвинул сердито брови.
А пока у Никитушки
шел этот разговор с Евгенией Петровной, старуха Абрамовна, рассчитавшись с заспанным дворником за самовар, горницу, овес да сено и заткнув за пазуху своего капота замшевый мешочек с деньгами, будила другую девушку, которая
не оказывала никакого внимания к словам старухи и продолжала спать сладким сном молодости. Управившись с собою, Марина Абрамовна завязала узелки и корзиночки, а потом одну за другою вытащила из-под
головы спящей обе подушки и понесла их к тарантасу.
Неужели я
не могу наслаждаться хоть местью? — за то, что я никогда
не знала любви, о семье знаю только понаслышке, что меня, как паскудную собачонку, подзовут, погладят и потом сапогом по
голове —
пошла прочь! — что меня сделали
из человека, равного всем им,
не глупее всех, кого я встречала, сделали половую тряпку, какую-то сточную трубу для их пакостных удовольствий?
Не торопясь, Ефим
пошел в шалаш, странницы снимали с плеч котомки, один
из парней, высокий и худой, встал из-за стола, помогая им, другой, коренастый и лохматый, задумчиво облокотясь на стол, смотрел на них, почесывая
голову и тихо мурлыкая песню.
Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это
не бинты, а обруч; беспощадный,
из стеклянной стали, обруч наклепан мне на
голову, и я — в одном и том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю, — а потом
пойти к той и сказать: «Теперь — веришь?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то
голову — от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я
не могу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо.
А мне, ваше благородие, только всего и денег-то надобно, что за полведра заплатить следует… Вот и стал мне будто лукавый в ухо шептать."Стой, кричу, дядя, подвези до правленья!"А сам, знашь, и камешок за пазуху спрятал… Сели мы это вдвоем на телегу: он впереди, а я сзади, и все у меня
из головы не выходит, что будь у меня рубль семьдесят, отдай мне он их, заместо того чтоб водки купить,
не нужно бы и в бурлаки
идти…
Он
шел,
не поднимая
головы, покуда
не добрался до конца города. Перед ним расстилалось неоглядное поле, а у дороги, близ самой городской межи, притаилась небольшая рощица. Деревья уныло качали разбухшими от дождя ветками; земля была усеяна намокшим желтым листом;
из середки рощи слышалось слабое гуденье. Гришка вошел в рощу, лег на мокрую землю и, может быть, в первый раз в жизни серьезно задумался.
Подписчик драгоценен еще и в том смысле, что он приводит за собою объявителя. Никакая кухарка, ни один дворник
не пойдут объявлять о себе в газету, которая считает подписчиков единичными тысячами. И вот
из скромных дворнических лепт образуется ассигнационная груда. Найдут ли алчущие кухарки искомое место — это еще вопрос; но газетчик свое дело сделал; он спустил кухаркину лепту в общую пропасть, и затем ему и в
голову не придет, что эта лепта составляет один
из элементов его благосостояния.
— Все это прекрасно, разумеется кроме боли в пояснице, — продолжал Петр Иваныч, — я, признаюсь,
не думал, чтоб
из тебя вышло что-нибудь путное, когда ты приехал сюда. Ты все забирал себе в
голову замогильные вопросы, улетал в небеса… но все прошло — и
слава богу! Я сказал бы тебе: продолжай
идти во всем по моим следам, только…
Когда профессор в очках равнодушно обратился ко мне, приглашая отвечать на вопрос, то, взглянув ему в глаза, мне немножко совестно было за него, что он так лицемерил передо мной, и я несколько замялся в начале ответа; но потом
пошло легче и легче, и так как вопрос был
из русской истории, которую я знал отлично, то я кончил блистательно и даже до того расходился, что, желая дать почувствовать профессорам, что я
не Иконин и что меня смешивать с ним нельзя, предложил взять еще билет; но профессор, кивнув
головой, сказал: «Хорошо-с», — и отметил что-то в журнале.
Еще долго
не выходил он
из своей засады. Остаток бала тянулся, казалось, бесконечно. Ночь холодела и сырела. Духовая музыка надоела; турецкий барабан стучал по
голове с раздражающей ритмичностью. Круглые стеклянные фонари светили тусклее. Висячие гирлянды
из дубовых и липовых веток опустили беспомощно свои листья, и от них
шел нежный, горьковатый аромат увядания. Александрову очень хотелось пить, и у него пересохло в горле.
«Здесь», однако, было вовсе
не так хорошо. Он ничего
не хотел знать
из ее затруднений;
голова его была полна одними фантазиями. Свою же болезнь он считал чем-то мимолетным, пустяками, и
не думал о ней вовсе, а думал только о том, как они
пойдут и станут продавать «эти книжки». Он просил ее почитать ему Евангелие.
Тулузов
не расспрашивал далее и
пошел к Екатерине Петровне в боскетную, где она по большей части пребывала. Здесь я
не могу
не заметить, что Тулузов в настоящие минуты совершенно
не походил на того, например, Тулузова, который являлся, приехав
из губернского города после похорон Петра Григорьича, то был почти лакей, а ныне
шел барин; походка его была смела, важна; вид надменен;
голову свою он держал высоко, как бы предвкушая Владимира
не в петлице, а на шее.
— Добрые молодцы, — сказал Серебряный, — я дал царю слово, что
не буду уходить от суда его. Вы знаете, что я
из тюрьмы
не по своей воле ушел. Теперь должен я сдержать мое слово, понести царю мою
голову. Хотите ль
идти со мною?
— Есть еще адамова
голова, коло болот растет, разрешает роды и подарки приносит. Есть голубец болотный; коли хочешь
идти на медведя, выпей взвару голубца, и никакой медведь тебя
не тронет. Есть ревенка-трава; когда станешь
из земли выдергивать, она стонет и ревет, словно человек, а наденешь на себя, никогда в воде
не утонешь.
Больший
шел за Серебряным вдоль речки по зеленому лугу, еще покрытому следами вчерашней битвы, и за ним, повеся
голову и хвост, тащился Буян. Он часто подбегал к Серебряному, жалобно повизгивал и потом оборачивался на свежий могильный холм, пока наконец
не скрыли его
из виду высокие камыши.
Наконец он дошел до погоста, и тут бодрость окончательно оставила его. Барская усадьба смотрела из-за деревьев так мирно, словно в ней
не происходило ничего особенного; но на него ее вид произвел действие медузиной
головы. Там чудился ему гроб. Гроб! гроб! гроб! — повторял он бессознательно про себя. И
не решился-таки
идти прямо в усадьбу, а зашел прежде к священнику и
послал его известить о своем приходе и узнать, примет ли его маменька.