Неточные совпадения
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались
из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в
голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское,
не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что
из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину
голы, по русской пословице: «
Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного
не достигнешь».
Они
шли с открытыми
головами, с длинными чубами; бороды у них были отпущены. Они
шли не боязливо,
не угрюмо, но с какою-то тихою горделивостию; их платья
из дорогого сукна износились и болтались на них ветхими лоскутьями; они
не глядели и
не кланялись народу. Впереди всех
шел Остап.
— Молчи ж, говорят тебе, чертова детина! — закричал Товкач сердито, как нянька, выведенная
из терпенья, кричит неугомонному повесе-ребенку. — Что пользы знать тебе, как выбрался? Довольно того, что выбрался. Нашлись люди, которые тебя
не выдали, — ну, и будет с тебя! Нам еще немало ночей скакать вместе. Ты думаешь, что
пошел за простого козака? Нет, твою
голову оценили в две тысячи червонных.
Этот долг можно заплатить
из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, Боже мой, как все может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку на
славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они, с Ольгой!.. Боже! Вот оно, счастье!.. Как это все ему в
голову не пришло!
Он чувствовал, что лошадь
шла из последнего запаса;
не только шея и плечи ее были мокры, но на загривке, на
голове, на острых ушах каплями выступал пот, и она дышала резко и коротко.
«А ничего, так tant pis», подумал он, опять похолодев, повернулся и
пошел. Выходя, он в зеркало увидал ее лицо, бледное, с дрожащими губами. Он и хотел остановиться и сказать ей утешительное слово, но ноги вынесли его
из комнаты, прежде чем он придумал, что сказать. Целый этот день он провел вне дома, и, когда приехал поздно вечером, девушка сказала ему, что у Анны Аркадьевны болит
голова, и она просила
не входить к ней.
«Болван», — мысленно выругался Самгин и вытащил руку свою из-под локтя спутника, но тот, должно быть,
не почувствовал этого, он
шел, задумчиво опустив
голову, расшвыривая ногою сосновые шишки. Клим
пошел быстрее.
Самгин поднял с земли ветку и
пошел лукаво изогнутой между деревьев дорогой
из тени в свет и снова в тень.
Шел и думал, что можно было
не учиться в гимназии и университете четырнадцать лет для того, чтоб ездить по избитым дорогам на скверных лошадях в неудобной бричке, с полудикими людями на козлах. В
голове, как медные пятаки в кармане пальто, болтались, позванивали в такт шагам слова...
Скотинин. Я никуда
не шел, а брожу, задумавшись. У меня такой обычай, как что заберу в
голову, то
из нее гвоздем
не выколотишь. У меня, слышь ты, что вошло в ум, тут и засело. О том вся и дума, то только и вижу во сне, как наяву, а наяву, как во сне.
—
Не надейтесь по-пустому: в этих слезах увидит он только обыкновенную боязливость и отвращение, общее всем молодым девушкам, когда
идут они замуж
не по страсти, а
из благоразумного расчета; что, если возьмет он себе в
голову сделать счастие ваше вопреки вас самих; если насильно повезут вас под венец, чтоб навеки предать судьбу вашу во власть старого мужа…
Но ошибка была столь очевидна, что даже он понял ее.
Послали одного
из стариков в Глупов за квасом, думая ожиданием сократить время; но старик оборотил духом и принес на
голове целый жбан,
не пролив ни капли. Сначала пили квас, потом чай, потом водку. Наконец, чуть смерклось, зажгли плошку и осветили навозную кучу. Плошка коптела, мигала и распространяла смрад.
Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши
из рук Солохи чарку водки, рассказал, что он
не пошел к дьяку, потому что поднялась метель; а увидевши свет в ее хате, завернул к ней, в намерении провесть вечер с нею.
Голову Григория обмыли водой с уксусом, и от воды он совсем уже опамятовался и тотчас спросил: «Убит аль нет барин?» Обе женщины и Фома
пошли тогда к барину и, войдя в сад, увидали на этот раз, что
не только окно, но и дверь
из дома в сад стояла настежь отпертою, тогда как барин накрепко запирался сам с вечера каждую ночь вот уже всю неделю и даже Григорию ни под каким видом
не позволял стучать к себе.
Наконец председатель кончил свою речь и, грациозным движением
головы подняв вопросный лист, передал его подошедшему к нему старшине. Присяжные встали, радуясь тому, что можно уйти, и,
не зная, что делать с своими руками, точно стыдясь чего-то, один за другим
пошли в совещательную комнату. Только что затворилась за ними дверь, жандарм подошел к этой двери и, выхватив саблю
из ножен и положив ее на плечо, стал у двери. Судьи поднялись и ушли. Подсудимых тоже вывели.
Все это неслось у ней в
голове, и она то хваталась опять за перо и бросала, то думала
пойти сама, отыскать его, сказать ему все это, отвернуться и уйти — и она бралась за мантилью, за косынку, как, бывало, когда торопилась к обрыву. И теперь, как тогда, руки напрасно искали мантилью, косынку. Все выпадало
из рук, и она, обессиленная, садилась на диван и
не знала, что делать.
Через неделю после того он
шел с поникшей
головой за гробом Наташи, то читая себе проклятия за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту,
не берег, то утешаясь тем, что он
не властен был в своей любви, что сознательно он никогда
не огорчил ее, был с нею нежен, внимателен, что, наконец,
не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей любви и уже никогда
не выходила
из тихого сна,
не будила и его, что в ней
не было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
Она будто
не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет
голову и плечи и на них — эту свою «беду»! Она,
не чуя ног,
идет по лесу в крутую гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими глазами,
из которых широко глядит один окаменелый, покорный ужас.
Утром рано Райский,
не ложившийся спать, да Яков с Василисой видели, как Татьяна Марковна, в чем была накануне и с открытой
головой, с наброшенной на плечи турецкой шалью,
пошла из дому, ногой отворяя двери, прошла все комнаты, коридор, спустилась в сад и
шла, как будто бронзовый монумент встал с пьедестала и двинулся, ни на кого и ни на что
не глядя.
— Разумеется, мне
не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я
шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был!.. «Ах, черт возьми, это письмо
из головы нейдет!» — думал между тем сам.
— Экая здоровая старуха, эта ваша бабушка! — заметил Марк, — я когда-нибудь к ней на пирог приду! Жаль, что старой дури набито в ней много!.. Ну я
пойду, а вы присматривайте за Козловым, — если
не сами, так посадите кого-нибудь. Вон третьего дня ему мочили
голову и велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно, а он, в забытьи, всю капусту с
головы потаскал да съел… Прощайте! я
не спал и
не ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой
из кофе потчевала…
Внутри фанзы, по обе стороны двери, находятся низенькие печки, сложенные
из камня с вмазанными в них железными котлами. Дымовые ходы от этих печей
идут вдоль стен под канами и согревают их. Каны сложены
из плитнякового камня и служат для спанья. Они шириной около 2 м и покрыты соломенными циновками. Ходы выведены наружу в длинную трубу, тоже сложенную
из камня, которая стоит немного в стороне от фанзы и
не превышает конька крыши. Спят китайцы всегда
голыми,
головой внутрь фанзы и ногами к стене.
… В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в дикой скале. В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть, кровь струится
из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую
голову на лапу, он стонет; его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто, внизу пруд; все это задвинуто горами, деревьями, зеленью; прохожие
идут,
не догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
Не знаю, завидовал ли я его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна
из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже приходило в
голову идти к нему и все рассказать.
Прибежал товарищ, собрался народ, смотрят мою рану, снегом примачивают. А я забыл про рану, спрашиваю: «Где медведь, куда ушел?» Вдруг слышим: «Вот он! вот он!» Видим: медведь бежит опять к нам. Схватились мы за ружья, да
не поспел никто выстрелить, — уж он пробежал. Медведь остервенел, — хотелось ему еще погрызть, да увидал, что народу много, испугался. По следу мы увидели, что
из медвежьей
головы идет кровь; хотели
идти догонять, но у меня разболелась
голова, и поехали в город к доктору.
После этой сцены Привалов заходил в кабинет к Василию Назарычу, где опять все время разговор
шел об опеке. Но, несмотря на взаимные усилия обоих разговаривавших, они
не могли попасть в прежний хороший и доверчивый тон, как это было до размолвки. Когда Привалов рассказал все, что сам узнал
из бумаг, взятых у Ляховского, старик недоверчиво покачал
головой и задумчиво проговорил...
— А ведь я чего
не надумалась здесь про тебя, — продолжала Марья Степановна, усаживая гостя на низенький диванчик
из карельской березы, — и болен-то ты, и на нас-то на всех рассердился, и бог знает какие пустяки в
голову лезут. А потом и
не стерпела: дай
пошлю Витю, ну, и
послала, может, помешала тебе?
Бахарев вышел
из кабинета Ляховского с красным лицом и горевшими глазами: это было оскорбление, которого он
не заслужил и которое должен был перенести. Старик плохо помнил, как он вышел
из приваловского дома, сел в сани и приехал домой. Все промелькнуло перед ним, как в тумане, а в
голове неотступно стучала одна мысль: «Сережа, Сережа… Разве бы я
пошел к этому христопродавцу, если бы
не ты!»
Шел громкий говор, покачиванья
головами, даже смех; никто
не выходил
из церкви, все ждали, как примет известие жених.
Из Суслона скитники поехали вниз по Ключевой. Михей Зотыч хотел посмотреть, что делается в богатых селах. Везде было то же уныние, как и в Суслоне. Народ потерял
голову. Из-под Заполья вверх по Ключевой быстро
шел голодный тиф. По дороге попадались бесцельно бродившие по уезду мужики, — все равно работы нигде
не было, а дома сидеть
не у чего. Более малодушные уходили
из дому, куда глаза глядят, чтобы только
не видеть голодавшие семьи.
Старик
шел не торопясь. Он читал вывески, пока
не нашел то, что ему нужно. На большом каменном доме он нашел громадную синюю вывеску, гласившую большими золотыми буквами: «Хлебная торговля Т.С.Луковникова». Это и было ему нужно. В лавке дремал благообразный старый приказчик. Подняв
голову, когда вошел странник, он машинально взял
из деревянной чашки на прилавке копеечку и, подавая, сказал...
В сущности Харитина вышла очертя
голову за Полуянова только потому, что желала хотя этим путем досадить Галактиону. На, полюбуйся, как мне ничего
не жаль! Из-за тебя гибну. Но Галактион, кажется,
не почувствовал этой мести и даже
не приехал на свадьбу, а
послал вместо себя жену с братом Симоном. Харитина удовольствовалась тем, что заставила мужа выписать карету, и разъезжала в ней по магазинам целые дни. Пусть все смотрят и завидуют, как молодая исправница катается.
— С порядочным, — кивнув вбок
головой, слегка наморщив верхнюю губу, сказал Смолокуров. — По тамошним местам он будет
из первых. До Сапожниковых далеко, а деньги тоже водятся. Это как-то они, человек с десяток, складчи́ну было сделали да на складочны деньги стеариновый завод завели.
Не пошло. Одни только пустые затеи. Другие-то, что с Зиновьем Алексеичем в до́лях были, хошь кошель через плечо вешай, а он ничего, ровно блоха его укусила.
— Решись, Фленушка, поспеши, — ласково продолжала свои речи Манефа. —
Не видишь разве, каково мое здоровье?.. Помру, куда
пойдешь, где
голову приклонишь? А тогда бы властной хозяйкой надо всем была, и никто бы
из твоей воли
не вышел.
— Что ж? — покачав печально
головою, сказала Манефа. —
Не раз я тебе говорила втайне — воли с тебя
не снимаю… Втайне!.. Нет,
не то я хотела сказать —
из любви к тебе, какой и понять ты
не можешь, буду, пожалуй, и на разлуку согласна…
Иди… Но тогда уж нам с тобой в здешнем мире
не видеться…
Идет да
идет Петр Степаныч, думы свои думая. Фленушка
из мыслей у него
не выходит. Трепетанье минувшей любви в пораженном нежданным известием сердце. Горит
голова, туманится в глазах, по телу дрожь пробегает.
Крепко стиснув зубы, пальцами стал по столу барабанить, — бурлáки у него
из головы не шли.
— Смеет он! — хватаясь за ручку кресла,
не своим голосом вскрикнул Марко Данилыч. Потемнело суровое лицо, затряслись злобой губы, а
из грозных очей ровно каленые уголья посыпались. Сам задрожал,
голова ходенем
пошла.
— Голубчик ты мой, Мокей Данилыч, зачем старое вспоминать. Что было когда-то, то теперь давно былью поросло, — сказала, видимо, смущенная Дарья Сергевна. — Вот ты воротился
из бусурманского плена и ни по чему
не видно, что ты так долго в неволе был. Одет как нельзя лучше, и сам весь молодец. А вот погляди-ка на себя в зеркало, ведь седина твою
голову, что инеем, кроет. Про себя
не говорю, как есть старая старуха. Какая ж у нас на старости лет жизнь
пойдет? Сам подумай хорошенько!
— И на третий закон можно объясненьице написать или и так устроить, что прошенье с третьим-то законом с надписью возвратят. Был бы царь в
голове, да перо, да чернила, а прочее само собой придет. Главное дело, торопиться
не надо, а вести дело потихоньку, чтобы только сроки
не пропускать. Увидит противник, что дело тянется без конца, а со временем, пожалуй, и самому дороже будет стоить — ну, и спутается. Тогда
из него хоть веревки вей. Либо срок пропустит, либо на сделку
пойдет.
Неужели я
не могу наслаждаться хоть местью? — за то, что я никогда
не знала любви, о семье знаю только понаслышке, что меня, как паскудную собачонку, подзовут, погладят и потом сапогом по
голове —
пошла прочь! — что меня сделали
из человека, равного всем им,
не глупее всех, кого я встречала, сделали половую тряпку, какую-то сточную трубу для их пакостных удовольствий?
— Сказано,
не пущу! — крикнула Аксинья Захаровна. —
Из головы выбрось снег полоть!.. Ступай, ступай в моленну, прибирайте к утрени!.. Эки бесстыжие, эки вольные стали — матери
не слушают!.. Нет, девки, приберу вас к рукам… Что выдумали! За околицу!.. Да отец-то съест меня, как узнает, что я за околицу вас ночью отпустила…
Пошли,
пошли в моленную!
— И кому б такая блажь вспала в
голову, чтоб меня взять за себя?..
Не бывать мне кроткой, послушной женой — была б я сварливая, злая, неугодливая!.. На малый час
не было б от меня мужу спокою!.. Служи мне, как извечный кабальный, ни шаг
из воли моей выйти
не смей, все по-моему делай! А вздумал бы наперекор, на все бы
пошла. Жизни
не пожалела б, а уж
не дала бы единого часа над собой верховодить!..
Пропели вопленницы плачи, раздала Никитишна нищей братии «задушевные поминки» [Милостыня, раздаваемая по рукам на кладбище или у ворот дома, где справляют поминки.], и стали с кладбища расходиться. Долго стоял Патап Максимыч над дочерней могилой, грустно качая
головой,
не слыша и
не видя подходивших к нему.
Пошел домой
из последних. Один, одаль других,
не надевая шапки и грустно поникнув серебристой
головою,
шел он тихими стопами.
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. —
Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало того, что
из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских
головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту
не будет.
Сергей Андреич
пошел было дальше по набережной, но шагах в пятнадцати от Алексея встретил полного, краснолицего,
не старого еще человека, пышущего здоровьем и довольством. Одет он был в свежий, как с иголочки, летний наряд
из желтоватой бумажной ткани, на
голове у него была широкая соломенная шляпа, на шее белоснежная косынка. Борода тщательно выбрита, зато отпущены длинные русые шелковистые бакенбарды. Встретя его, Колышкин остановился.
Годы
идут, Карпушка учится да учится. Однажды песоченский удельный
голова (
не Михайло Васильевич, а другой, что до него в
головах сидел), воротясь
из города, так говорил на волостном сходе, при всем честном народе...
— Захотела б я замуж
идти — вышла б и отсюда, могла бы бежать
из обители. Дело
не хитрое, к тому же бывалое. Мало разве белиц
из скитов замуж бегают?.. Что ж?.. Таиться
не стану —
не раз бродило в
голове, как бы с добрым молодцем самокрутку сыграть… Да
не хочу… Матушку
не хочу оскорбить — вот что. А впрочем, и дело-то пустое, хлопот
не стоит…
Тут завидела Таня, что
идет к ней навстречу с другого конца деревни высокая, статная женщина, далеко еще
не старая, в темно-синем крашенинном сарафане с оловянными пуговками, в ситцевых рукавах, с пестрым бумажным платком на
голове и лычным пестером [Пестер, иначе пещур, — заплечная котомка
из лыка, иногда прутьев.] за плечами. Бодрым ходом подвигается она к Тане. Поравнявшись, окинула девушку пытливым, но добрым и ласковым взором и с приветной улыбкой ей молвила...
Высоко нес он
голову, ровным неспешным шагом ступал,
идя к Марье Гавриловне. Потупя взоры, нетвердой поступью, ровно сам
не в себе, возвращался в кельи игуменьи. Много женских взоров
из келейных окон на пригожего молодца было кинуто, весело щебетали промеж себя, глядя на него, девицы. Ничего
не видал, ничего
не слыхал Алексей. Одно «до свиданья» раздавалось в ушах его.